Тайные люди (Записки невидимки) [= Обет молчания] - Страница 32


К оглавлению

32

Я был другом! Я был палачом!

Я узнал его биографию, привычки. Я узнал больше, чем следователь, чем его сестры и братья, чем даже его мать. Камера смертников располагает к откровенности, ведь возможно это последние твои беседы, последние сказанные на Земле слова. Не произнеся их сейчас, ты не сможешь их сказать никогда. Могут ли быть тайны на краю могилы? Можно скрывать какую-то информацию, чтобы не навредить себе в дальнейшей жизни?

С каждым днем мне все сложнее становилось выдерживать партитуру роли. С каждым днем я себя чувствовал все более неуютно. Не только он, но и я привыкал к нему. Да и можно ли этого избежать, сидя друг против друга в замкнутом пространстве камеры? С кем еще говорить, к кому еще привыкать? В такой ситуации любой человек становится полпредом всего человечества. Не только я, но и он становится мне другом.

Другом, которого я должен буду убить!

Я не мог спокойно смотреть на его бритый затылок, в который мне предстояло упереть ствол пистолета. Я не мог смотреть на свой палец, который нажмет курок. Я инстинктивно прятал его во время еды, беседы. Как будто дело было в пальце! Я пытался убедить себя в том, что он убийца, что он заслужил наказание, что я не палач, но лишь обезличенная правая кара. Я рисовал в воображении ужасные картины его преступления. Я пытался накачаться злобой. Тщетно! Здесь он не был убийцей, здесь он был жертвой. Моей жертвой!

Если бы я мог ему открыться, стать самим собой, перестать каждоминутно разыгрывать идиотский фарс заданной легендой роли! Если бы я был уверен, что в камеру не пролезли чужие глаза и уши! Но я был уверен в обратном! И говорил не что хотел, а что должен был и делал то, что надлежало, а не казалось верным.

Каждый вечер, засыпая, мы ждали лязга засовов и команды — «Выходить без вещей!». Ждали с одинаковым ужасом и он, и я. В своей противоположности мы были равны. Тот ожидаемый выстрел был одинаково смертельным для обоих. Ни он, ни я не знали, когда это произойдет. Порой, наблюдая его мучения, слыша его ночные, сдерживаемые стоны и всхлипы, я желал привести приговор в исполнение как можно скорее. Из милосердия. Иногда, хотел отказаться от своей роли, пусть даже ценой пожизненного невыхода из этой камеры. Меня мотало из стороны в сторону, как дерево в бурю.

— Почему так вышло? Почему именно я? Почему? — постоянно задавал себе безответный вопрос мой друг-сокамерник.

— Почему? Почему именно я? — словно эхо повторял я про себя тот же вопрос.

И не мог ответить.

— На выход! Без вещей!

Дождались!

Поменялся, побелел лицом мой товарищ. Затряслись кончики пальцев, задрожала нижняя губа. С трудом, опираясь на стол, он поднялся. Выдавил на лице неестественную, ненужную улыбку.

— Вот и все…

Подошел, думая о чем-то, точнее очень понятно, о чем. Подал руку, сказал:

— Спасибо тебе. Спасибо. За эти месяцы. За все…

Что мне ему было ответить? «Пожалуйста», чтобы спустя минуту выстрелить ему в затылок. Промолчать, не заметить протянутой в последнем прощании руки? Но ведь не со мной он прощается, а через меня с миром, с недоступными близкими, с жизнью!

Не дать?

Дать?

Дать правую, чтобы убить левой?

Одновременно принять облик дьявола и бога? Возможно такое?

Для стороннего наблюдателя это была секундная, почти не заметная глазу, пауза. Для меня — бесконечно трудный и бесконечно долгий нравственный выбор.

Я подал руку. Сжал встречные пальцы своего, все же как ни крути, товарища, который стоял на самом краешке жизни и уже занес ногу для шага туда…

— Держись!

Заключенного вывели, а мне вручили пистолет. Механическими движениями я проверил обойму, дослал патрон в ствол. Я безропотно выставил руки, когда на меня надевали клеенчатый фартук и, сверху, халат. Я вышел в коридор и пошел вслед процессии, движущейся к камере, где зеки не сидят, но умирают.

Я переждал казенную часть-читку приговора, отклонение просьб о помиловании, на негнущихся ногах, но продолжая играть лицом и походкой требуемую роль, я встал через надзирателя за спиной соседа по камере, дождался, пока открылась дверь, пока он шагнул внутрь, пока отступил в сторону разделявший нас человек, поднял пистолет. Я не верил, что выстрелю. Но я выстрелил!

Наивный мальчишка! Я хотел отделаться мгновением — нажатием курка. Хотел спрятаться за обезличенным выстрелом, словно это не я держал пистолет, а кто-то из тех, для кого эта работа привычна. Я хотел «сачкануть»! Нет, мне была уготована другая участь. Договор с дьяволом не может быть легок!

Выстрел! Звон отброшенной гильзы. И ничего!

Приговоренный сильно вздрогнул, вжал голову в плечи, обмяк, но не упал! Я промахнулся? Я промахнулся с такого расстояния?! Нет! Патрон был холостой!

Невероятно длинная, несколькосекундная пауза наполнила камеру. Зачем? Зачем это? Зачем?!

Быстро, словно надеясь, что чудо произошло, словно боясь упустить миг удачи, заключенный обернулся! Он увидел черный провал пистолетного дула и как его часть, как его продолжение он увидел меня! Своего сокамерника! Своего последнего друга!! Своего исповедника и духовника!! Своего Иуду…

Вот зачем был холостой патрон! Затем, чтобы я взглянул в его понимающие, растерянные, ненавидящие глаза! Затем, чтобы я сделал выбор сознательно. Выбор между человеческими чувствами и долгом. Между тем, что хотелось и тем, что надлежало. Между нежеланием и приказом! Или-или! Нет, у Конторы не бывает осечек! Контора их просто не допускает!

Выбирай, курсант!..

Я выстрелил ему в лицо.

Потом я сидел за столом, на котором стояла початая бутылка водки и за которым, по другую сторону, меня уговаривал очередной, судя по возрасту, выправке, повадкам высокий в иерархии нашей службы, чин.

32